«Как он красив! — сказала себе Матильда, очнувшись, наконец, от своего забытья. — И так превозносит безобразие! Ведь никогда не вспомнит о себе. Нет, он совсем не такой, как Келюс или Круазенуа. У этого Сореля есть что-то общее с моим отцом, когда он так замечательно разыгрывает на балах Наполеона». Она совсем забыла о Дантоне. «Нет, положительно я сегодня скучаю». Она взяла брата под руку и, к великому его огорчению, заставила его пройтись с ней по зале. Ей хотелось послушать, о чем они говорят, — этот приговоренный к смерти и Жюльен.
В зале толпилась масса народу. Наконец ей удалось их настигнуть в тот самый момент, когда в двух шагах от нее Альтамира подошел к подносу взять вазочку с мороженым. Он стоял полуобернувшись и продолжал разговаривать с Жюльеном. И вдруг увидел руку в расшитом обшлаге, которая протянулась к вазочке рядом с его рукой. Это шитье, видимо, привлекло его внимание: он обернулся посмотреть на человека, которому принадлежала эта рука. В тот же миг его благородные и такие простодушные глаза сверкнули чуть заметным презрением.
— Вы видите этого человека? — тихо сказал он Жюльену. — Это князь Арачели, посол***. Сегодня утром он требовал моей выдачи: он обращался с этим к вашему министру иностранных дел, господину де Нервалю. Вот он, поглядите, там играет в вист. Господин де Нерваль весьма склонен выдать меня, потому что в тысяча восемьсот шестнадцатом году мы передали вам двух или трех заговорщиков. Если меня выдадут моему королю, он меня повесит в двадцать четыре часа. И арестовать меня явится один из этих прелестных господ с усиками.
— Подлецы! — воскликнул Жюльен почти громко.
Матильда не упустила ни одного слова из этого разговора. Вся скука ее исчезла.
— Не такие уж подлецы, — возразил граф Альтамира. — Я заговорил о себе, просто чтобы дать вам наглядное представление. Посмотрите на князя Арачели, он каждые пять минут поглядывает на свой орден Золотого Руна. Он в себя не может прийти от радости, видя у себя на груди эту безделушку. Этот жалкий субъект просто какой-то анахронизм. Лет сто тому назад орден Золотого Руна представлял собой высочайшую почесть, но ему в то время не позволили бы о нем и мечтать. А сегодня, здесь, среди всех этих знатных особ, надо быть Арачели, чтобы так им восхищаться. Он способен целый город перевешать ради этого ордена.
— Не такой ли ценой он и добыл его? — с горечью спросил Жюльен.
— Да нет, не совсем так, — холодно отвечал Альтамира. — Ну может быть, он приказал у себя на родине бросить в реку десятка три богатых помещиков, слывших либералами.
— Вот изверг! — снова воскликнул Жюльен.
Мадемуазель де Ла-Моль, склонив голову и слушая с величайшим интересом, стояла так близко от него, что ее чудные волосы чуть не касались его плеча.
— Вы еще очень молоды! — отвечал Альтамира. — Я говорил вам, что у меня в Провансе есть замужняя сестра. Она и сейчас недурна собой: добрая, милая, прекрасная мать семейства, преданная своему долгу, набожная и совсем не ханжа.
«К чему это он клонит?» — подумала м-ль де Ла-Моль.
— Она живет счастливо, — продолжал граф Альтамира, — и жила так же недурно и в тысяча восемьсот пятнадцатом году. Я тогда скрывался у нее, в ее имении около Антиб. Так вот, когда она узнала, что маршал Ней казнен, она заплясала от радости.
— Да что вы! — вырвалось у потрясенного Жюльена.
— Таков дух приверженности к своей партии, — возразил Альтамира. — Никаких подлинных страстей в девятнадцатом веке нет. Потому-то так и скучают во Франции. Совершают ужаснейшие жестокости, и при этом без всякой жестокости.
— Тем хуже! — сказал Жюльен. — Уж если совершать преступления, то надо их совершать с радостью: а без этого что в них хорошего; если их хоть чем-нибудь можно оправдать, так только этим.
Мадемуазель де Ла-Моль, совершенно забыв о том, подобает ли это ее достоинству, протиснулась вперед и стала почти между Жюльеном и Альтамирой. Ее брат, которого она держала под руку, привыкнув повиноваться ей, смотрел куда-то в сторону и, дабы соблюсти приличия, делал вид, что их задержала толпа.
— Вы правы, — сказал Альтамира. — Все делается без всякого удовольствия, и никто не вспоминает ни о чем, даже о преступлениях. Вот здесь, на этом балу, я могу показать вам уж наверно человек десять, которые на том свете будут осуждены на муки вечные, как убийцы. Они об этом забыли, и свет тоже забыл.
Многие из них готовы проливать слезы, если их собачка сломает себе лапу. На кладбище Пер-Лашез, когда их могилу, как вы прелестно выражаетесь в Париже, засыпают цветами, нам говорят, что в их груди соединились все доблести благородных рыцарей, и рассказывают о великих деяниях их предков, живших при Генрихе IV. Но если, невзирая на усердные старания князя Арачели, меня все-таки не повесят и если я когда-нибудь получу возможность распоряжаться своим состоянием в Париже, я приглашу вас пообедать в обществе восьми или десяти убийц, людей весьма почтенных и не знающих никаких угрызений совести.
Вы да я — только мы двое и будем не запятнаны кровью на этом обеде, и, однако же, меня будут презирать и чуть ли не ненавидеть как лютого изверга, кровожадного якобинца, а вас будут презирать как простолюдина, втершегося в порядочное общество.
— Совершенно верно! — сказала м-ль де Ла-Моль.
Альтамира взглянул на нее с удивлением. Жюльен не удостоил ее взглядом.
— Заметьте, что революция, во главе которой я очутился, — продолжал граф Альтамира, — не удалась только по той единственной причине, что я не захотел снести три головы и раздать нашим сторонникам семь или восемь казенных миллионов, лежавших в сундуке, ключ от которого был у меня. Мой король, которому сейчас не терпится меня повесить и с которым до этого восстания мы были на «ты», пожаловал бы меня своим королевским орденом первой степени, если б я снес эти три головы и роздал бы казенные деньги, потому что тогда я добился бы, по меньшей мере, хоть половинного успеха и страна моя имела бы хоть какую-нибудь конституцию… Так уж оно на свете заведено: это шахматная игра.